Диверсант книга азольский чем закончилась
Диверсант книга азольский чем закончилась
Эффекты юношей питают
Анатолий Азольский. Диверсант: Назидательный роман для юношей и девушек. — Новый мир, 2002, №№ 3—4.
Розыски абсолюта: Повести, роман. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2001. — 383 с.
Анатолий Азольский приятно непредсказуем: угадать заранее, кто будет его очередным героем, когда и где произойдут события его новой повести или романа, практически невозможно. И в то же время — легко узнаваем по одному ему присущим динамизму стиля, напряженности сюжета, остроте ситуаций и выбору временной или географической “точки” российской истории. По маловероятным стечениям обстоятельств, в которые попадают его персонажи в “нужное время и в нужном месте”.
Приверженность Азольского к любимым сороковым годам хорошо известна. Собственно, о войне он тоже пишет не впервые. До этого был авантюрный роман “Кровь” о русском разведчике Клемме и немецком контрразведчике Викторе Скаруте — роман, в котором также много надуманного и слабо согласованного. Нагромождение случайных совпадений, всех этих “вдруг” и “неожиданно”, их сгущение и концентрация в одном месте и в одно время, в одном человеке. Персонажи Азольского обладают просто невероятной свободой передвижения, легко преодолевая фронты и государственные границы. При этом у Азольского прочная репутация писателя-реалиста. Его мир кажется достоверным, выглядит правдоподобно — но ловишь себя на мысли: этого не было, того не могло быть — “потому что не могло быть никогда”. Чего стоит, например, весьма неправдоподобная история с попыткой покушения на Сталина, которое намеревался осуществить герой романа “Диверсант” Леня Филатов по завещанию своего учителя Чеха, или в том же романе — кража из плена двух немецких военнопленных в 1948 году с их последующей отправкой в Германию — это в эпоху “железного занавеса”!
“Странны” и многие характеры Азольского — остраняет их тот же прием усиления динамики становления. Вот, например, герой-разведчик Калтыгин. Крестьянский сын, сначала комсомольский активист, агитатор за колхозы, фактически предавший родителей и виновный в их смерти. Потом — ярый антикоммунист и антисоветчик, каких не то что во время войны, но и в лучшие годы оттепели и застоя было немного. Советский разведчик Калтыгин погиб геройской смертью в борьбе с бойцами СМЕРШа, не желая сдаваться советской власти. Этакая эволюция от Павлика Морозова к Александру Матросову наоборот.
Приметы творческой природы Азольского видны особенно отчетливо, когда тексты собраны под одной книжной обложкой.
Можно побиться об заклад, что в сознании любого читателя 1953 год — время действия повести “ВМБ” — ассоциируется со смертью Сталина и последовавшими за этим переменами. Для Азольского же это событие — из области очень отдаленной периферии, потому что интересует его совсем иное: жизнь обыкновенного человека в историческом потоке. А последнее — это далеко не только знаковые события и мощные исторические персоналии. Чаще всего — ежедневное рутинное существование, далекое от политических, идеологических или каких-то там иных катаклизмов. Подобное смещение фокуса историзма — осознанная и глубоко мотивированная позиция.
Во многом Азольский действительно единомышленник таких мастеров психологической прозы, как В. Быков и В. Богомолов. Один из его излюбленных сюжетных ходов — выявление “момента истины” во внутреннем монологе. Автор словно уподобляется подслушивающему устройству, “жучку”, ловко пристроенному в одном из уголков сознания героя и тщательно регистрирующему движение мысли, вспышку озарения, внезапное решение. “Жучок” фиксирует, хронометрирует, транслирует автору, который становится уловителем, антенной, ретранслятором происходящего здесь и сейчас. В “Диверсанте” герой, кажется, впервые рассказывает о себе сам, от первого лица, и нет необходимости в “подслушивающем” авторе. Автор “оттолкнул” от себя своего героя, оставив за ним право на собственную достоверность — но сделал писателем, хотя и “несостоявшимся”: наделил его навыками профессионального рассказчика, таким образом одновременно и “приблизив” к себе. Автор и герой сливаются в повествователе, Леня Филатов — “детище” Азольского, равновеликое ему самому. Перед нами некое подобие “зеркального письма”. Парадокс же заключается в том, что всему этому увлекательному психологическому детективу как бы никогда не суждено быть обнародованным. Герой словно бы обречен на вечное хранение собственной тайны.
О детективном элементе прозы Анатолия Азольского — особый разговор. Азольский одновременно и следует жанру и намеренно нарушает его канон. Он создает детективную интригу и тут же разрушает ее. Долгое и затянутое копание в бытовых мелочах вдруг в некий трудноуловимый момент перетекает в увлекательное, психологически насыщенное повествование. И — задним числом — все малосущественные детали становятся “рабочими”, интрига оказывается зависимой не в последнюю очередь именно от этих бытовых подробностей. Наконец, в тщательно хронометрированном действии все, как в фокус, сводится к эпизоду, где результат определяется порой не днями и часами, а секундами и долями секунды.
Но и здесь не без парадоксов: основу интриги составляет не раскрытие преступления, как принято в детективной традиции, а — чаще всего — сокрытие оного. Гениально раскрывает хитроумную аферу молодой преподаватель права областного университета Сергей Гастев в “Облдрамтеатре” — для того, чтобы тут же скрыть результаты своего расследования, ибо оно оказывается никому не нужным, а для самого расследователя — опасным. Обстоятельства должностного преступления, чреватого серьезными последствиями, никому не станут известными, кроме самого “детектива” и “преступника” в повести “ВМБ”. С ювелирной точностью планируется и совершается преступление в повести “Нора”. Расследованием несуществующего преступления занимаются персонажи повести “Розыски абсолюта”.
Две последние повести стали поводом для недавней критической перепалки в рубрике “Круг чтения” “Русского журнала” (Дмитрий Дмитриев. “Критика категории Г”. “Русский журнал”. www.russ.ru ). Я думаю, недооценка повести “Розыски абсолюта” одним из критиков связана с непониманием жанрового эксперимента Азольского. На поверхности здесь — детективная интрига, как всегда, тщательно детализированная. Парадоксально то, что “преступник” известен, — но неизвестно, в чем состоит его “преступление”. Обнаружение же “состава преступления” приводит драму к фарсу. Детективная концовка “проваливается”, жанр не “срабатывает”, однако — последний “поворот”: за фарсом опять видна драма и своеобразная философия. “Преступления” в подлинном смысле обнаружить не удалось, но получилось другое: установить с точностью до дня и часа, когда честный и скромный журналист-правдоискатель изменил себе нравственно. Когда началось его постепенное превращение в могущественного бонзу партийно-государственного аппарата. Кульминация была бы вполне комической, если бы за ключевым эпизодом, в котором герою пришлось справить естественную нужду при всем честном народе на оживленной улице Москвы, не стояло обоснование его этической и мировоззренческой позиции: oдним можно все, другим нельзя ничего, и задача заключается лишь в том, чтобы присвоить право вершить человеческие судьбы.
Итак, в угоду “драйву”, то есть остроте сюжета и динамизму повествования, принесен в жертву более важный, на мой взгляд, эффект — художественной правды. Те же “роскошные детали”, о которых говорит А. Немзер, перечисляя достоинства произведений Азольского, в сущности, и выглядят “роскошно” только потому, что целиком и полностью подчинены этому “драйву”, а не реалистической интенции. Детали-то действительно роскошные, но какова же целая картина? А такова, что можно с уверенностью предположить, что вовсе и не реалист Азольский, а самый настоящий “постмодернистский писатель”, у которого все подчинено самодостаточной игре; который создает новый художественный “метанарратив”, “делегитимируя” старые представления об истории. А можно, уже без уверенности, потому что — не хотелось бы этого, предположить и такое: пройдет некоторое время, и читатели (если таковые останутся в компьютерную эру) будут судить о том, как было на войне, не по Астафьеву, Быкову, Бакланову, Богомолову, — а по гораздо более эффектному Азольскому.
Неправильные герои. Анатолий Азольский. Диверсант
Анатолий Азольский. Диверсант. Издательство БММ, 2015.
В этом романе рассказывается о жизни и судьбе простого пацана Лени Филатова, который с началом войны стал одержимо рваться на фронт. По возрасту он не подходил, поэтому, сбежав из дома, попал в действующую армию лишь изменив возраст. Он стал разведчиком. Его напарники – это умудренный опытом Григорий Калтыгин и прячущий свое прошлое молодой солдат Алеша Бобриков. Калтыгин некогда предал родителей, выдав их и заставив вступить в колхоз. А Бобриков, похваляющийся какой-то древней европейской родословной, сторонится органов. Эту троицу забрасывают в тыл немцам, где они выполняют задания. В их кругу царят странные отношения. Они вроде друзья и не друзья. Они помогают друг другу и при этом каждый стоит за себя. И тем не менее после войны Леня Филатов пытается отыскать своих напарников с таким рвением, как если бы это были родственники.
Книга Азольского не принадлежит к ряду произведений, которые обычно проходят в школе, то есть произведений, где рассказывается, что советскому солдату тяжело, но он все равно победитель и поэтому герой. Хотя действующих лиц в «Диверсанте» и можно назвать героями, от героизма своего они скорее страдают. Они герои вопреки системе, иногда даже настолько, что система хочет от них избавиться. Опытный разведчик Калтыгин, солдат Алеша Бобриков и пацан Леня Филатов в годы войны выполняют опаснейшие задания, добывают пленных и важные документы, однако после войны оказываются объектом поиска спецслужб, да и в ходе войны иногда получают такие задания, что понятно – суть их только в том, чтобы они не вернулись. Пока они трудятся в тылу врага, рискуя жизнями, военная прокуратура размахивает папками с заведенными на них делами. Дела эти легко закрыть, но никто не хочет – все «дорожат спрятанным за пазухой камнем». Поэтому эти разведчики-победители всерьез пытаются обустроить жизнь за границей, в зоне американской оккупации, потому что дома для них жизни нет. Азольский прямо пишет и о СМЕРШЕ, и о штрафбатах, но изображение этой подлинной окопной правды, давно потерявшей свежесть позднесоветского откровения и сегодня ставшей общим местом уже даже в кино и сериалах, не является для писателя самоцелью. Он не выворачивает, как Солженицын или Астафьев, толщи грязной истины, а скорее скользит по ее поверхности, от детали к детали, через второстепенные образы, чтобы таким парадоксальным образом вновь рассказать о том, что происходило с русским человеком и российским государством в начале сороковых.
Самое ошеломляющее ощущение от «Диверсанта» состоит в тотальном отсутствии единства нации, как нам это вдалбливали в школах. Единства не было ни на улицах в глубоком тылу, где могла заправлять шпана, ни среди солдат, которые могли находить время и силы на драки, ни на руководящих постах, где армейские начальники с трудом согласовывали действия. А самое страшное, что с человеческими жертвами никто не считался. Героям книги в одно из заданий удается сверх поставленной задачи раздобыть секретные документы (не трогая, фотографически запомнив их глазами). Когда они возвращаются к своим, попав не на тот фронт, их сначала долго подозревают в работе на немцев (что еще можно понять). Но даже когда они устанавливают контакт со своей частью и увиденные ими документы о секретной операции немцев начинают приобретать черты правдоподобия, об этой операции боятся сообщить наверх – это-де может поставить под сомнение компетентность командования, уже имевшего свой план действий. То, что в результате погибнут многие тысячи солдат, никого в общем-то не интересует. И таких ситуаций у Азольского описано много. Например, один пожилой хирург в госпитале отрезает раненому гниющую руку, но без консультации с другими врачами. Это преступление, без консилиума ампутировать конечности нельзя. Теперь хирургу грозит расстрельный список за вредительство (от чего его спасает Леня Филатов). Или после войны: где-то за Уралом Леня Филатов, спасаясь от НКВД, приходит на постой к женщине, которая фактически его продает другим женщинам за деньги и товары.
Но тогда возникает вопрос: если нет единства, как же страна выиграла войну? Ответ Азольского отсылает к классическому русскому архетипу спящего богатыря, который однажды просыпается. Это обычный русский мужик. Не солдат, именно крестьянин. Всю жизнь он мечтал о земле, но ему не давали. А когда дали (во время коллективизации), то работать на ней ему уже расхотелось. Этот мужик в первые месяцы войны отступал с армией. Но потом свалился в яму и осознал, что дальше бежать некуда. Тогда он озверел и погнал немца обратно. Это архетип отчаянного русского человека из народа, которого все пытаются сделать крайним, и который в ответ на это поднимается с печки и начинает крушить все вокруг.
Несмотря на предельную психологическую серьезность, «Диверсант» все же проходит по тонкой границе между вымыслом и реальностью. Ряд сцен может похвастаться супергероическими натяжками, но, очевидно, сделано это умышленно. Например, Леня Филатов, добывая портфель с немецкими документами, отрезает руку немца, его держащего. Отрезает как-то непонятно, отстреливая что ли. Почему бы не отцепить пальцы? В другом эпизоде он нюхом отыскивает неизвестно где зарытую в землю ампутированную руку раненого, чем спасает хирурга, не имевшего права ее отрезать без совещания с другими врачами. Наконец, пьяные генералы присваивают Филатову вполне себе официальное звание майора – и это в шестнадцать лет. Все это придает книге какую-то пеструю лихость, словно война – это не только тяжелые труды, риск и страх, но и еще и время, когда случаются удивительные события.
Назидательный роман для юношей и девушек
Наш герой, влюбленный патриот и враль, рвется на фронт. — Прощание с Этери. — Первое звучание «мананы». — Жуликоватый незнакомец по имени Алеша подружится с ним. — Оба, с трудом верится, станут диверсантами высочайшего класса! — Даешь Берлин!
28 августа 1941 года мне исполнилось (как я уверил себя) шестнадцать лет, войне же было два месяца с неделей, войска наши отступали, показывая немцам спину, войска ждали человека, который остановит их, повернет лицом к подлому захватчику и обратит его в бегство. Таким человеком мог быть только я, Леонид Филатов, для чего и отправился в военкомат.
И в день, назначенный майором, я покинул дом, бежал, оставив матери краткое послание, твердо указав, что вернусь победителем через год, если не раньше. Мать заседала где-то (наступал новый учебный год!), я смело полез в шкаф и надел единственный взрослый костюм, чтоб молодцом предстать перед майором, прикрутил и прицепил к лацканам нагрудные значки, и если что меня отягощало, так это — расставание с Этери, одноклассницей, которую я любил и которая любила меня, поклявшись до гроба хранить верность. Жили мы в райцентре, учительский дом часто навещался учениками, и мы решили, что Этери придет ко мне, благословит на ратные подвиги, и никто не узнает о нашем первом поцелуе. Время шло, я смотрел и смотрел в окно, а Этери все не было и не было. Сердце мое сжималось в тоске.
Да, сжималось и скорбело. Но я уже чувствовал в себе невесомость листочка, который вот-вот сорвется с ветки ураганом, бушевавший над страной, над миром, и ветка легко расстанется с едва распустившимся плоским клейким побегом.
Окинув стены прощальным взглядом, я выбрался из дома и отправился на войну без напутствия любимой, догадываясь уже, что мать Этери воспротивилась прощанию. Губы мои шептали имя тоненькой девушки, которая была старше меня на два года, и если что и удерживало меня от слез, так это радость оттого, что наконец-то я иду защищать Отечество. Иду — высмеянный матерью, которая в запальчивости как-то сказала, что я — недоразвит, глуповат и вообще родился недоношенным.
До Зугдиди — три часа езды на арбе или тридцать минут на полуторке. Едва я приблизился к мостику через давно высохшую речку, как услышал звавший меня голос Этери, и мне стало мучительно нежно, сладостно, ноги мои подкосились. Я увидел Этери, выбежавшую из-под дырявого настила. Ручонки же ее сжимали флейту. Семья Этери славилась музыкальностью, порою приглашали и меня в свой оркестр, ни флейты, ни скрипки не доверяли, но я освоил маленькую гармошку, научился играть на зурне и семейный квинтет не портил.
Мы обнялись. Мы плакали. Впервые ощутил я губами гладь неродного женского тела, я прикасался к векам Этери и к ее ушкам. Я почувствовал свой вкус винограда, когда наши губы сблизились, нарушая все запреты Этериной мамы. Рыдающая любимая сказала, что будет ждать меня до победного нового года и поэтому никуда из села не уедет, в институт не поступит, в техникум тоже, всю осень будет она помогать дяде Гиви собирать чай. Потом она отстранилась, и флейта исполнила песню, которую мы любили. Это была «манана», местная, как уверяла Этери, мелодия, из века в век передаваемая и сохраняемая, но я, всегда всем увлекавшийся, музыкой тоже, слышал в народном напеве этом нечто европейское, поэтому и мне, русскому, так легла на ухо эта грузинская песня.
Запылившаяся дорога (приближался грузовик) укоротила наше прощание, Этери нырнула под мостик… Обрывая все связи с прошлым, я на ходу вскочил в грузовик и выпрыгнул из него на окраине Зугдиди. Две лепешки, ломоть сыра и пачка убедительных бумаг лежали в узелке, расчищая мне дорогу на фронт. Я шел к светлому будущему, к победе, стремясь попасть в военкомат до того, как всесильный майор закроется в кабинете на обед. Присев на минутку перед штурмом цитадели, я вдруг обнаружил рядом с собою, на скамейке, красноармейца без пилотки, парнишку чуть постарше моих лет, который проявил ко мне истинно мужское внимание, предложил закурить, получил отказ, но ничуть не обиделся и дружески похлопал меня по плечу. «Иду на фронт!» — не без гордости сообщил я, и красноармеец понятливо кивнул так, будто речь шла о посадке на поезд в Тбилиси. «Алеша», — назвал он себя, протянув узенькую, но очень крепкую ладошку. «Из госпиталя», — добавил он, и я с уважением глянул на розовеющий шрам от уха к темени, начинавший прикрываться светлыми волосиками. Стираное-перестираное обмундирование на парнишке давно потеряло благородный зеленый цвет, на ногах — великанские ботинки, лихо закрученные обмотки были из едва ли не простынного материала. Да, вот он — истинный воин Красной Армии, получивший ранение в смертельной схватке с подлыми захватчиками. И — развязность, естественная для человека, состоявшего при большом, трудном и опасном деле. «Куда спешить-то… — остудил красноармеец мой пыл, когда я попытался встать. — Никуда от тебя военкомат не убежит, везде заварушка с этими новобранцами, но ты-то ведь — доброволец…» С еще большим пренебрежением отнесся он к моим опасениям насчет скорого, до появления меня на фронте, полного разгрома врага и окончания войны. «Да оставят специально для тебя парочку немцев, — пообещал он. — Убьешь их и вернешься к мамаше. К ноябрьским праздникам не управишься, но уж ко Дню конституции — запросто…»
Так произошла наша встреча. Знать бы, какое петляние событий последует за этим знакомством, предвидеть бы неотвратимые итоги — и я в панике дал бы деру, сиганул бы в переулок, чтоб побежать к матери, заседавшей то ли в исполкоме, то ли в роно, спрятаться за нею, чтоб глаза мои не видели майора! Знать бы да ведать — да кто ж знает и ведает? И Алеша, загляни он в будущее, поерзал бы, наверное, на скамейке да потопал бы на базар, где всегда есть чем разживиться, словом не обмолвившись с глупеньким школяром.
Текст книги «Диверсант»
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Наш герой, влюбленный патриот и враль, рвется на фронт. – Прощание с Этери. Первое звучание «мананы». – Жуликоватый незнакомец по имени Алеша подружится с ним. – Оба, с трудом верится, станут диверсантами высочайшего класса! – Даешь Берлин!
28 августа 1941 года мне исполнилось (как я уверил себя) шестнадцать лет, войне же было два месяца с неделей, войска наши отступали, показывая немцам спину, войска ждали человека, который остановит их, повернет лицом к подлому захватчику и обратит его в бегство. Таким человеком мог быть только я, Леонид Филатов, для чего и отправился в военкомат.
И в день, назначенный майором, я покинул дом, бежал, оставив матери краткое послание, твердо указав, что вернусь победителем через год, если не раньше. Мать заседала где-то (наступал новый учебный год!), я смело полез в шкаф и надел единственный взрослый костюм, чтоб молодцом предстать перед майором, прикрутил и прицепил к лацканам нагрудные значки, и если что меня отягощало, так это – расставание с Этери, одноклассницей, которую я любил и которая любила меня, поклявшись до гроба хранить верность. Жили мы в райцентре, учительский дом часто навещался учениками, и мы решили, что Этери придет ко мне, благословит на ратные подвиги, и никто не узнает о нашем первом поцелуе. Время шло, я смотрел и смотрел в окно, а Этери все не было и не было. Сердце мое сжималось в тоске.
Да, сжималось и скорбело. Но я уже чувствовал в себе невесомость листочка, которого вот-вот сорвет с ветки ураган, бушевавший над страной, над миром, и ветка легко расстанется с едва распустившимся плоским клейким побегом.
Окинув стены прощальным взглядом, я выбрался из дома и отправился на войну без напутствия любимой, догадываясь уже, что мать Этери воспротивилась прощанию. Губы мои шептали имя тоненькой девушки, которая была старше меня на два года, и если что и удерживало меня от слез, так это радость от того, что наконец-то я иду защищать Отечество. Иду – высмеянный матерью, которая в запальчивости как-то сказала, что я – недоразвит, глуповат и вообще родился недоношенным.
До Зугдиди – три часа езды на арбе или тридцать минут на полуторке. Едва я приблизился к мостику через давно высохшую речку, как услышал звавший меня голос Этери, и мне стало мучительно нежно, сладостно, ноги мои подкосились. Я увидел Этери, выбежавшую из-под дырявого настила, и понял все. Мать не только закрыла ее в комнате, но и раздела, чтоб та не сбежала, и моей Этери пришлось ломать сундук бабушки, одеваться во все старинное, на ножках ее были плости, домашние кожаные башмачки, модные в прошлом веке, надеть на себя какое-либо платье она в спешке не успела и набросила на худенькие плечи чадри, длинное покрывало, а ручонки ее сжимали флейту, что меня восхитило. Семья Этери славилась музыкальностью, порою приглашали и меня в свой оркестр, ни флейты, ни скрипки не доверяли, но я освоил маленькую гармошку, научился играть на зурне и семейный квинтет не портил.
Мы обнялись. Мы плакали. Впервые ощутил я губами гладь неродного женского тела, я прикасался к векам Этери и к ее ушкам. Я почувствовал вкус винограда, когда наши губы сблизились, нарушая все запреты Этериной мамы. Рыдающая любимая сказала, что будет ждать меня до победного нового года и поэтому никуда из села не уедет, в институт не поступит, в техникум тоже, всю осень будет она помогать дяде Гиви на чайных полях. Потом она отстранилась, и флейта исполнила песню, которую мы любили. Это была «манана», местная, как уверяла Этери, мелодия, из века в век передаваемая и сохраняемая, но я, всегда всем увлекавшийся, музыкой тоже, слышал в народном напеве этом нечто европейское, поэтому и мне, русскому, так легла на ухо эта грузинская песня.
Запылившаяся дорога (приближался грузовик) укоротила наше прощание, Этери нырнула под мостик… Обрывая все связи с прошлым, я на ходу вскочил в грузовик и выпрыгнул из него на окраине Зугдиди. Две лепешки, ломоть сыра и пачка убедительных бумаг лежали в узелке, расчищая мне дорогу на фронт. Я шел к светлому будущему, к победе, стремясь попасть в военкомат до того, как всесильный майор закроется в кабинете на обед. Я еще слышал в себе уже ослабевающий голос Этери, как вдруг она привиделась мне – в полном соответствии со старинностью бабушкиного одеяния, в тех же одеждах, и не гибкой девочкой, а старухою, чело которой изборождено думами о женихе, ушедшем на войну пятьдесят лет назад и там, на войне, сгинувшем; глаза же старухи – на ней была головная повязка, тавсакрави, – выражали покорность судьбе и клятве, преградившей дорогу к семейной жизни, к сыновьям и дочерям, которые так и не родились, потому что и на исходе жизни Этери все еще ждет где-то воюющего жениха.
Глаза мои зажмурились, ослепленные видением горюющей Этери, я малодушно шагнул в тень, подальше от раскаленного солнца, воспалившего мое воображение, и, когда видение растаяло, обнаружил рядом с собой, на скамейке, красноармейца без пилотки, парнишку чуть постарше моих лет, который проявил ко мне истинно мужское внимание, предложил закурить, получил отказ, но ничуть не обиделся и дружески похлопал меня по плечу. «Иду на фронт!» – не без гордости сообщил я, и красноармеец понятливо кивнул так, будто речь шла о посадке на поезд в Тбилиси. «Алеша», – назвал он себя, протянув узенькую, но очень крепкую ладошку. «Из госпиталя», – добавил он, и я с уважением глянул на розовеющий шрам от уха к темени, начинавший прикрываться светлыми волосиками. Стираное-перестираное обмундирование на парнишке давно потеряло благородный зеленый цвет, на ногах – великанские ботинки, лихо закрученные обмотки были из едва ли не простынного материала. Да, вот он – истинный воин Красной Армии, получивший ранение в смертельной схватке с подлыми захватчиками. И – развязность, естественная для человека, состоявшего при большом, трудном и опасном деле. «Куда спешить-то… – остудил красноармеец мой пыл, когда я попытался встать. – Никуда от тебя военкомат не убежит, везде заварушка с этими новобранцами, но ты-то ведь – доброволец…» С еще большим пренебрежением отнесся он к моим опасениям насчет скорого, до появления меня на фронте, полного разгрома врага и окончания войны. «Да оставят специально для тебя парочку немцев, – пообещал он. – Убьешь их и вернешься к мамаше. К Ноябрьским праздникам не управишься, но уж ко Дню Конституции – запросто…»
Так произошла наша встреча. Знать бы, какое петляние событий последует за этим знакомством, предвидеть бы неотвратимые итоги – и я в панике дал бы деру, сиганул бы в переулок, чтоб побежать к матери, заседавшей то ли в исполкоме, то ли в роно, спрятаться за ней, чтоб глаза мои не видели майора, к которому летел я нацеленно… Знать бы да ведать – да кто ж знает и ведает? И Алеша, загляни он в будущее, поерзал бы, наверное, на скамейке да потопал бы на базар, где всегда есть чем разживиться, словом не обмолвившись с глупеньким школяром.
Все узнал он обо мне и о людях, меня окружавших. Не только фамилии, но и прозвища учителей стали ему известны. Допытался он и до того, что нагрудный значок парашютиста получен мною не совсем праведным путем, потому что прыгал я всего-то – с вышки в городском парке. Проверил красноармеец и мой немецкий язык, высоко оценив не только его: он заявил, что немцы, попади я к ним в плен, ни под какими пытками не вытащат из меня военную тайну.
– При отсутствии у них переводчика, – добавил он. А затем поднял на меня глаза и со вздохом промолвил: – Да тебе сиднем сидеть бы еще в детском саде… Шестнадцать лет, говоришь. Пятнадцать, – угадал он. – Если не меньше.
Я густо покраснел – так густо, что ушам стало жарко. Он прав был, красноармеец Алеша: в выкраденном мною девственном школьном свидетельстве датой рождения поставлен был август 1926 года, а если присмотреться к метрике, то следы подчистки обнаружились бы. Я, сам того не подозревая, проявил черты будущего политического деятеля государственного масштаба, ибо совершенно искренне полагал: чем нравственно выше и благороднее цель (защита Отечества), тем допустимее обманы, мелкие подлости и вообще нарушения всего и всея (в том числе и желания защищать Отчизну).
– Но, – задумчиво продолжал Алеша, – если б тебе настучало девятнадцать и ты уклонялся от призыва, то был бы ты разоблачен немедленно. А как ты есть непризывной и лезешь сдуру добровольцем, то никто не станет всматриваться в цифры…
Он долго вглядывался в меня, еще раз густо покрасневшего. Видимо, красноармеец Алеша гадал: что я еще напортачил?
– Небось авантюрной литературки подначитался, а? Как же, как же… «Пятнадцатилетний капитан» – это не про тебя?
Перебрав все документы в узелке и завязав его, паренек в красноармейской форме погрузился в долгое раздумье, и предметом его дум не мог не быть я. Паренек думал сосредоточенно, и было приятно сидеть рядом с ним, думающим. Такое же чувство приятности испытывал я в Сталинграде, когда часами смотрел на отца, что-то писавшего в своем кабинете.
Напряженная работа мысли дала наконец плоды, красноармеец пощупал борт еще отцу купленного костюма, глянул на мои скороходовские ботинки и насмешливо произнес:
– Хорош матерьяльчик… Ишь, вырядился… Никак на первомайскую демонстрацию. Сколько, по-твоему, дней добираться до этих спецкурсов? – спросил он так, что я понял: не одни сутки придется ехать.
Никаких спецкурсов, напомню, майор мне не обещал. Отражая однажды мой очередной наскок, он выразился туманно: отправлю тебя, сказал он, на какие-нибудь курсы допризывной подготовки.
– Да и жратвы у тебя нет на дорогу, – съязвил красноармеец. – На ужин едва хватит. Или ты думаешь получить сухой паек?
Продолжая и развивая тему, он подвел меня к решению: костюм и ботинки надо продать! А на вырученные деньги купить одежонку попроще, носить-то ее – неделю, не больше, на курсах выдадут все новое, армейское. Да еды кое-какой прихватить на дорогу, не ходить же по вагонам с протянутой рукой.
– Ну, а в Берлине, – утешил он меня, – я тебе достану костюм получше, обещаю. Мы Берлин разграбим! У меня, – прибавил он с улыбкой, показавшейся мне зловещей, – свои счеты с этим городом.
Получив мое согласие на куплю-продажу, он бодро поднялся.
– За мной! – скомандовал он, напяливая на голову пилотку. – Вперед!
Минуя калитку, мы перелезли в чей-то сад, одолели два заборчика и оказались в пустой квартире пустого дома, здесь я снял значки с пиджака и зажал их в кулаке. Раздетый до трусов и майки, сидел я на единственном стуле в комнате, ожидая красноармейца Алешу. Время шло, солнце перемещалось по небу, сдвигая тени, где-то рядом плакал ребенок, невдалеке шумел базар, где все покупалось и все продавалось, но откуда почему-то не возвращался мой приятель. Хотелось кушать, я развязал узелок и увидел, что моих документов – нет! Ни метрики, ни свидетельства, ни удостоверений к значкам, ни характеристик, ни почетных грамот за первые места на соревнованиях.
Страшное подозрение вошло в меня! Я ограблен! Меня облапошил обычный базарный жулик, каких полно в Зугдиди! Кончено с армией, фронт отдалился, и не немецкий эшелон пошел под откос, а вся жизнь моя, потому что кому я нужен без документов, ни один военкомат меня не возьмет, и Этери отвернется, когда я вернусь домой сегодня вечером.
Беда, настоящая беда! Самое время вспомнить, что мать и многие – здесь и в Сталинграде – считали меня глупеньким, я частенько ловил на себе соболезнующие взгляды друзей дома и товарищей по школе, хотя учился не хуже их…
Я заметался по комнате, будто вокруг меня – пылающие стены. И – замер. Застыл от неожиданной мысли, водой окатившей меня. Я понял, что все происходящее – закономерно, идет по правилам жизни, потому что документы мои должны были пропасть! Обязательно! Ибо у гасконца д’Артаньяна, едущего в Париж, пропало ведь рекомендательное письмо к господину де Тревилю, который в те времена исполнял обязанности военкома! И у меня своровали рекомендательные письма к зугдидскому де Тревилю!
Вдруг как из-под земли появился Алеша. На его лице была написана уверенность в том, что еще до захода солнца мы будем в рядах сражающейся Красной Армии. Он переоделся, он приобрел где-то вполне справное обмундирование, зеленое, нестираное, нештопаное и непрожаренное, кирзовые сапоги заменили ботинки и обмотки, на пилотке алела настоящая красная звезда, на мою долю достались рубашка и брюки, снятые, без сомнения, с хилого четырнадцатилетнего пацана, и я поэтому выглядел переростком, юношей вполне призывного возраста. Продемонстрировал Алеша и вещмешок с едой, часть ее мы съели. Как известно, белокурая женщина по прозвищу Миледи сыграла особо отвратительную роль в судьбе рвавшегося в бой гасконца, я поэтому осторожно озирался в поисках зугдидской Миледи и увидел-таки белобрысую девчонку в коротеньком, как у пятиклассницы, платье, но все остальное в этой злодейке было года на четыре старше, а попой и грудью она походила на базарную торговку. Наверное, Алеша догадывался о пороках крутившейся вокруг нас особы, которая подавала ему какие-то знаки, и поволок меня за собой в переулок. Отсюда мы быстрым шагом – Алеша на ходу инструктировал меня – направились в военкомат. Перед входом в него было произнесено следующее:
– Слушай, смотри, учись и молчи!
В военкомате царила обычная для начала войны и уже знакомая мне неразбериха, многоголосый шум забивал уши, навзрыд плакали женщины во дворе, а в коридорах толпилось несметное количество суетящихся людей, одетых кто во что горазд. Никто ничего не знал, и никто никого не слушал. Взяв меня за руку, Алеша ринулся в самую гущу, протаранил толпу у кабинета военкома, пробил саму дверь, отшвырнул меня в угол и атаковал майора, защищаемого другими командирами и политруками. Он умел звонко, четко, по-военному говорить, вытягиваться в струнку и тупо смотреть. Он всем говорил о себе, но демонстрировал почему-то мои документы. Он превозносил и меня, суя недоверчивым свою справку о ранении. Веером раскладывал он на столе почетные грамоты из моего узелка, заодно демонстрируя значки, которые он успел приделать к своей новенькой гимнастерке. Он же заодно мою фотографию на пропуске подменил своей.
Разинув рот и хлопая глазами, смотрел я и слушал, чтоб научиться, но так ничего и не понял: уж очень необразованным был я! Лишь года через полтора понял я, как преотлично орудовал Алеша, объегоривая военкоматских командиров. Великая держава, занимавшая одну шестую часть земной суши, втянула себя в очередную катастрофу и выбиралась из нее увеличением числа людей под ружьем. В валовом, так сказать, исчислении военкомат мог выполнить план, по этому показателю – контингенту людей с винтовками – российское государство прочно занимало первое место в мире, но со штучным же набором испытывались трудности, и быть того не могло, чтоб Москва не взывала панически, требуя особых людей для спецшкол, а таковые парни в зугдидских селениях не водились. Разнарядка же пришла, запрос был, требование на спецконтингент имелось, и оно нашлось в сейфе. Неумолимый майор сдался, машинистка отстучала на официальной бумаге текст, удовлетворивший Алешу: два человека (два!) с прекрасными анкетными данными направлялись в распоряжение сталинградских оперативно-учебных курсов, и Алеша, по которому тюрьма плакала, прикрывался безупречными документами Филатова Леонида Михайловича, то есть моими.
Я стал щитом его, за моей спиной он прятался, чтоб выскочить из-за нее и вонзиться в того, кто поднимал на нас меч. Больших и скрытых возможностей был красноармеец Алеша, и, заговаривая майору зубы, он отнюдь не преувеличивал свои достоинства. Он, скорее, преуменьшал их. Он, например, свободно говорил по-немецки. Конечно, половину того, что наплел он майору, нельзя было проверить, но военкоматское начальство рассуждало здраво: стоит ли проверять тех, кого проверят еще не раз в спецшколе? Как выяснилось позднее, руководство спецшколы мыслило в том же стиле: надо ли проверять тех, кто уже неоднократно проверен?
Еще при скамеечном знакомстве Алеша назвал свою фамилию, но так невнятно проговорил ее, что не разберешь: Обриков? Добриков? Ховриков?
«Бобриков» – прочитал я на врученной нам бумаге.
Алексей Петрович Бобриков, запомните это!
Майор проводил нас до крылечка. Он пристроил к войне путавшегося под ногами недоросля, для верности определив к нему опекуном обстрелянного воина. Пятидесятилетний служака, не раз на дню слушавший сводки Совинформбюро, выдал нам воинские требования на проезд в бесплацкартном вагоне (теплушке) и благословил нас на ратные подвиги:
– Вы, ребятки, того… в ящик не гикайтесь…
Вечная слава тебе, орденоносец и трудяга, хлебнувший лиха и в Гражданскую, и на финской. Да святится имя твое, приводить которое не стоит. И все прочие имена собственные и разные наименования будут даны в беллетризованном искажении, в стыдливо-трусливой подмене.
Зугдидская Миледи явно выслеживала нас, потому что дважды пересекала нам дорогу к вокзалу, не заметить чего встревоженно я не мог. Алеша понял мои опасения, присмотрелся к белобрысой и сказал, что, кажется, нас подкарауливает немецкая шпионка, желающая выведать, где спецкурсы и кто едет учиться на диверсантов.
– Ее надо допросить! – принял решение Алеша, после чего запустил руку в мой вещмешок и достал только что полученный брикет пшенного концентрата. – С пристрастием! – уточнил он.
– Тебе еще рано. Тут нужна специальная техника. Ну, бегом на вокзал!
– Путь к Берлину лежит через Сталинград! – браво сказал Алеша, когда в Ростове мы пересаживались на сталинградский поезд.
Что оказалось верным для всей страны, стало справедливым и для нас. Удивительные, невероятные приключения выпали на нашу долю, уже на втором году войны я не завидовал более Джиму Хокинсу из «Острова сокровищ», а книгу эту я любил пламенно. Мы повидали потом злодеев много пострашнее старого пирата Сильвера. Мы и в Берлин вошли – правда, уже после капитуляции его. На стене Рейхстага мы не расписывались. Алеша не врал, у него были свои счеты со столицей Германии. Неделю или больше жили мы в роскошной квартире на Ляйпцигерштрассе, 10, из окон ее хорошо обозревалось Министерство авиации, принадлежала же квартира сбежавшей оперной певице, а прислуживали нам две хористки, какой месяц уже прозябавшие без работы по приказу Геббельса, запретившего театральные увеселения. От голода и страха были они так воздушно-легки, что танцевали на белом рояле. Обе причем ходили нагишом, обе уверяли нас, что за тринадцать лет нацизма и запретов они перестали ощущать себя свободными немками, а сейчас – как бы восстанавливаются, реабилитируются… Одной из них я подарил «браунинг», то есть зажигалку Алеши, что его обидело.