Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься

Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть картинку Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Картинка про Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься

— Я, отец, останусь у вас с радостью, только работник из меня, сам видишь, плоховатый. Рука моя, кормилица, не срастается, стерва! Однако работать буду, насколько силов хватит. Лето поживу, а там видно будет.

Прялка под ногою старухи радостно зажужжала, замурлыкала, наматывая на скало волокнистую шерсть.

Баюкала ли, житье ли привольное сулила размеренным, усыпляющим стуком не знаю.

Вслед за весной пришли дни, опаленные солнцем, курчавые и седые от жирной степной пыли. Надолго стало ведро. Дон, буйный, как смолоду, бугрился вихрастыми валами. Полая вода поила крайние дворы станицы. Обдонье, зеленовато-белесое, насыщало ветер медвяным запахом цветущих тополей, в лугу зарею розовело озеро, покрытое опавшим цветом диких яблонь. Ночами по-девичьи перемигивались зарницы, и ночи были короткие, как зарничный огневый всплеск. От длинного рабочего дня не успевали отдыхать быки. На выгоне пасся скот, вылинявший и ребристый.

Гаврила с Петром жили в степи неделю. Пахали, боронили, сеяли, ночевали под арбой, одеваясь одним тулупом, но никогда не говорил Гаврила о том, как крепко, незримой путой, привязал к себе его новый сын. Белокурый, веселый, работящий, заслонил собою образ покойного Петра. О нем вспоминал Гаврила все реже. За работой некогда стало вспоминать.

Дни шли воровской, неприметной поступью. Подошел покос.

Томимый неясной тревогой, Гаврила долго вертел в руках конверт с расплывчатыми буквами, размашисто набросанными чернильным карандашом.

Поднимал и глядел на свет, но конверт ревниво хранил чью-то тайну, и Гаврила невольно чувствовал нарастающую злобу к этому письму, изломавшему привычный покой.

— Тебе, сынок, письмо откель-то.

Засветив в хате огонь, Гаврила острым, нащупывающим взглядом следил за обрадованным лицом Петра, читавшего письмо. Не вытерпел, спросил:

— От товарищей с завода.

— Всчет чего же пишут?

У Петра, темнея, померкли глаза, ответил нехотя:

— Зовут на завод. Собираются его пускать. С семнадцатого года стоял.

Угловато осунулся и пожелтел Петро. По ночам слышал Гаврила, как вздыхал он и ворочался на кровати. Понял, после долгого раздумья, что не жить Петру в станице, не лохматить плугом степную целинную черноземь. Завод, вскормивший Петра, рано или поздно, а отымет его, и снова черной чередой заковыляют безрадостные, одичалые дни. По кирпичику разметал бы Гаврила ненавистный завод и место с землею сровнял бы, чтобы росла на нем крапива да лопушился бурьян.

На третий день на покосе, когда сошлись у стана напиться, заговорил Петро:

— Не могу, отец, оставаться! Поеду на завод. Тянет, душу мутит.

— Не то. Завод свой, когда шел Колчак, мы защищали полторы недели, девятерых колчаковцы повесили, как только заняли поселок, а теперь рабочие, какие пришли из армии, снова поднимают завод на ноги. Смертно голодают сами и семьи ихние, а работают. Как же я могу жить тут? А совесть.

— Чем пособишь-то? Рукой ить неправ.

— Чудно говоришь, отец! Там каждой рукой дорожат!

И, цепляясь за последнюю надежду, шепотом, дыша порывисто и хрипло:

— А может, в самом деле возвернешься? А? Неужли не пожалеешь нашу старость, а.

Скрипела арба, разнобоисто шагали быки, из-под колес, шурша, осыпался рыхлый мел. Дорога, излучисто скользившая вдоль Дона, возле часовенки заворачивала влево. От поворота видны церкви окружной станицы и зеленое затейливое кружево садов.

Гаврила всю дорогу говорил без умолку. Пытался улыбаться.

— На этом месте года три назад девки в Дону потопли. Оттого и часовенка.- Он указал кнутовищем на унылую верхушку часовни.- Тут мы с тобой и простимся. Дальше дороги нету, гора обвалилась. Отсель до станицы с версту, помаленечку дойдешь.

Петро поправил на ремне сумку с харчами и слез с арбы. С усилием задушив рыдание, Гаврила кинул на землю кнут и протянул трясущиеся руки.

Петро, прихрамывая, пошел, почти побежал по узенькой каемке дороги.

В последний раз мелькнула за поворотом родная белокурая голова, в последний раз махнул Петро картузом, и на том месте, где ступила его нога, ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль.

Источник

Краткое содержание «Чужая кровь»

Всего получено оценок: 51.

О произведении

Рассказ «Чужая кровь» Шолохова, написанный в 1926 году, повествует о тяжёлом времени для России — революции и последовавшей за ней Гражданской войне. Потеряв на этой братоубийственной войне единственного сына, старики всем сердцем привязались к пареньку, которого выходили после перестрелки.

Для читательского дневника и подготовки к уроку литературы рекомендуем читать онлайн краткое содержание «Чужая кровь» по главам. Проверить полученные знания можно при помощи теста на нашем сайте.

Главные герои

Другие персонажи

Краткое содержание

Каждую ночь дед Гаврила, живший в донской станице Филипповке, просыпался и думал о своём единственном сыне, пропавшем без вести в Гражданскую войну. Когда « время приспело провожать на фронт против красных », дед Гаврила продал двух быков и полностью снарядил сына: купил прекрасного строевого коня, отдал « седло и уздечку дедовскую с серебряным набором ». На прощанье он велел сыну Петру верно служить царю и Отечеству и не посрамить « войско казацкое и тихий Дон ».

Спустя месяц после проводов в станицу настоящими врагами пришли красные, и « жизнь дедову, обычную, вывернули наизнанку, как порожний карман ». Дед Гаврила сразу возненавидел пришлых и назло им разгуливал в казачьих шароварах с лампасами, « вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой ». Председатель Совета станицы приказал снять « висюльки », и дед Гаврила покорился, но « обида росла в душе, лопушилась, со злобой родниться начала ».

С уходом Петра стало постепенно рушиться некогда крепкое хозяйство. Лошадей всех разобрали: поначалу свои же казаки, затем — красные, а последнюю никудышную лошадёнку забрали махновцы. « Прахом дымилось все нажитое десятками лет », и от этого печального зрелища у деда Гаврилы ещё больше опускались руки.

Вместе со своей старухой он очень ждал сына и даже справил ему новый полушубок и папаху, в робкой надежде, что он скоро вернётся домой. Однажды Гаврила заметил, как жена, прижав папаху к груди, нежно баюкала её. Озверев, он сбил старуху с ног, отобрал папаху и спрятал её под замок. С той поры он стал примечать, что « левый глаз у старухи стал дёргаться и рот покривило ».

Спустя какое-то время из Турции вернулся сосед, Прохор Лиховидов, который служил с Петром в одном полку. Он сообщил старикам страшную новость: во время очередного сражения красные « срубили Петра… насмерть ». Старуха зарыдала, а Гаврила яростно кричал на Прохора, отказываясь верить тому, что услышал. Ночью он вышел на заснеженный двор, тихонько позвал сына, после чего « лёг плашмя на притоптанный возле скирда снег и тяжело закрыл глаза ».

В станице началась продразвёрстка, и вскоре к Гавриле « заявился председатель, с ним трое в жёлтых куценьких дублёнках, с винтовками ». Они потребовали отдать излишки пшеницы, и Гавриле пришлось подчиниться новой власти. Неожиданно во двор к старику ворвалась банда кубанцев и перебила всех продотрядников.

Когда к вечеру все стихло, Гаврила обнаружил, что белокурый продкомиссар, который требовал у него пшеницу, оказался мальчишкой лет девятнадцати. Дотронувшись до его застывшего тела, он « качнулся от неожиданности: сквозь леденящий холодок ладонь прощупала потухающее тепло ». Гаврила занёс раненого в дом, вымыл его водой и принялся до устали растирать тело шерстяным чулком. Прислонивши ухо к груди, Гаврила услышал « глухой, с долгими промежутками стук сердца ».

Четверо суток белокурый юноша лежал, словно покойник. Каждый день Гаврила с трудом раздвигал его рот, и « старуха через камышинку лила подогретое молоко и навар из бараньих костей ». На четвёртый день у продкомиссара начался сильный жар: он бредил, всё порывался куда-то пойти. Старики по очереди дежурили у его кровати и днём, и ночью.

Глядя на свою жену, Гаврила « почуял сердцем, что невыплаканная любовь её к Петру, покойному сыну, пожаром перекинулась вот на этого недвижного, смертью зацелованного, чьего-то чужого сына ».

Очнулся раненый лишь на шестнадцатый день. Он сказал, что его зовут Николаем, но старики настойчиво называли его Петром в память о погибшем сыне.

Николай возвращался к жизни медленно, но уверенно: постоянный уход стариков сделал своё дело, да и « молодость брала верх над немощью ». Гаврила незаметно для себя так сильно привязался к парню, что образ родного сына стал меркнуть в его памяти, « и ощущал Гаврила от этого стыд и неловкость ». Страшные раны Николая почти зажили, и лишь « правая рука, с изуродованной у предплечья костью срасталась плохо: как видно, отработала своё ». Когда он встал на ноги, старики отдали ему одежду, приготовленную для Петра.

Николай называл Гаврилу отцом, и у того на душе становилось очень тепло от этого слова. Они говорили между собой мало, но « отношения увязались простые и любовные ». Николай рассказал своим спасителям, что родом был с Урала. С семи лет он сироткой рос при заводе: « отца при пьянке убили, а мать где-то таскается ». После Николай стал коммунистом. К тому времени старики всем сердцем прикипели к юноше и предложили ему навсегда остаться в их доме в качестве названного сына. Николай долго думал, а потом согласился остаться на лето.

Несмотря на своё увечье, Николай показал себя отличным помощником. Но ставшую такой простой и счастливой жизнь нарушило письмо. В нем товарищи Николая звали его на Урал восстанавливать родной завод, который « с семнадцатого года стоял ». Юноша не знал, как ему поступить.

Три ночи Николай мучился бессонницей, и понял Гаврила, что уедет он на Урал, и уедет навсегда. Он лишь попросил названого сына обмануть старуху и пообещать, что через время вернётся. Сам же он боялся даже надеяться на то, что Николай и в самом деле приедет к ним и уже останется навсегда.

Провожая Николая, « Гаврила всю дорогу говорил без умолку ». Но под конец дал волю слезам и, надрывая израненное сердце, попросил названого сына вернуться. Глядя на спину удаляющегося Николая, Гаврила понял, что видел его в последний раз…

Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть картинку Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Картинка про Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься

Заключение

После ознакомления с кратким пересказом «Чужая кровь» рекомендуем прочесть произведение в полной версии.

Тест по рассказу

Проверьте запоминание краткого содержания тестом:

Источник

Чужая кровь

Микропересказ : Сын старика-крестьянина погиб, воюя за белых. После этого старик спас тяжело раненного красного командира, выходил его и стал считать сыном, но тот, пожив у старика, вернулся на свою родину.

Дед Гаврила просыпался каждую ночь после первых петухов, долго сидел возле дома, курил, кашлял и думал о единственном сыне, пропавшим без вести в Гражданскую войну.

Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть картинку Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Картинка про Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься

Дед Гаврила — старик-крестьянин, ворчливый, упрямый, ненавидит красных.

Когда стали наступать красные, Гаврила сам снарядил сына — купил ему доброго коня, отдал дедовское седло с уздечкой и велел служить царю, как служили его деды и прадеды, и не срамить тихий Дон.

Через месяц после проводов в станицу пришли красные. На фронте сын заслуживал офицерские погоны, а в Филипповке отец по-стариковски упорно «ненавидел к проклятых красных, назло им носил на груди царские медали, пока председатель сельского Совета не велел снять.

Была обида горькая, как полынь в цвету. Ордена снял, но обида росла в душе, лопушилась, со злобой родниться начала.

Когда сын пропал, хозяйство в упадок пришло. Лошадей разобрали — сначала белые, потом красные, а последнюю неказистую лошадёнку махновцы увели. Дворовые постройки рушились, в них хозяйничали мыши. Руки у Гаврилы на работу не поднимались — не для кого было работать. Только весной не выдерживал старик, запрягал быков, шёл пахать и сеять пшеницу.

Приходили соседи с фронта, но о Гаврилином сыне никто из них не слышал. Однако и дед, и его старуха-жена ждали сына, надеялись. Сшили ему полушубок, сапоги приготовили, папаху на гвоздь повесили, как будто сын вышел ненадолго и скоро вернётся.

Однажды Гаврила увидел, как жена оплакивает сына, обняв ненадёванную им папаху. Налетел, с ног старуху сбил, папаху отобрал. С тех пор «левый глаз у старухи стал дёргаться, и рот покривило».

Прошло время. Вернулся из Турции сосед, служивший с сыном в одном полку, и рассказал Гавриле, что тот погиб в битве с красными.

Вскоре по станице прошли слухи о продраз­вёрстке и о бандах, идущих с низовьев Дона. Но Гаврила в исполком не ходил и новостей не слыхал. Однажды к старику явился председатель с тремя продотрядниками. Их начальник потребовал отдать излишки пшеницы, и старику пришлось подчиниться.

Не успел Гаврила выйти во двор, как налетела банда кубанцев. Началась перестрелка, и все продотрядники погибли. Когда всё стихло, Гаврила обнаружил, что начальник, оказавшийся совсем молоденьким, ещё дышит.

Четверо суток пролежал белокурый в Гавриловой хате, как мёртвый, только сердце билось. Потом у него начался жар. Выхаживали его старики три месяца, привязались и начали называть Петром. Очнувшись, он назвался Николаем, но старики упорно называли его именем единственного сына.

Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Смотреть картинку Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Картинка про Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься. Фото Для чего дед обманул свою жену старуху обмани скажи что вернешься

Николай — начальник отряда продраз­вёрстки, лет 19, высокий, белокурый, коммунист, родом с Урала.

Невыплаканная любовь к Петру, покойному сыну, пожаром перекинулась вот на этого недвижного, смертью зацелованного, чьего-то чужого сына…

Когда весной Николай встал на ноги, старики отдали ему одежду, справленную для Петра. Раны его почти зажили, только сломанная правая рука плохо срослась и Николай ею почти не владел.

Родом Николай был с Урала. Отца его по пьянке убили, когда мальчику исполнилось семь лет, а мать ушла с подрядчиком. Вырос мальчишка при чугунолитейном заводе, туда и работать пошёл. Он был коммунистом, и это чуждое слово уже не казалось Гавриле таким страшным.

Узнав, что Николай — сирота, старики предложили ему остаться и быть вместо сына. Он пообещал лето в Филипповке прожить, а там видно будет. Гаврилу он звал отцом, и от этого теплело у старика на сердце.

Николай оказался работящим, наравне с Гаврилой хозяйство поднимал несмотря на повреждённую руку. Ближе к осени пришло Николю письмо с Урала — звали его родной завод поднимать. Несколько дней он думал, мучился, но остаться не смог, решил уехать, куда звала его коммуни­стическая совесть.

Гаврила подвёз его до поворота дороги, попрощался, зная, что Николай больше не вернётся. Скоро ветер закручивал пыль там, где прошёл неродной сын.

Что скажете о пересказе?

Что было непонятно? Нашли ошибку в тексте? Есть идеи, как лучше пересказать эту книгу? Пожалуйста, пишите. Сделаем пересказы более понятными, грамотными и интересными.

Источник

Онлайн чтение книги Чужая кровь

В Филипповке, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробам заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог.

Ночь спеленала станицу зеленоватой сумеречной тишиной. За дворами дремала степь, непаханая, забурьяневшая.

В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся. Свесив с печки ноги, держась за комель, долго кашлял, потом сплюнул и нащупал кисет.

— Ну, Петро, справил я тебя, не стыдно и офицеру с такой справой идтить. Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должен и ты.

Глядит дед в окно, обрызганное зелеными отсветами лунного света, к ветру,- какой по двору шарит, неположенного ищет,- прислушивается, вспоминает те дни, что назад не придут и не вернутся.

На проводах служивого гремели казаки под камышовой крышей Гаврилиного дома старинной казачьей песней:

Слу-ша-ем один да приказ.

И что нам прикажут отцы-командиры,

За столом сидел Петро, хмельной, иссиня-бледный, последнюю рюмку, «стременную», выпил, устало зажмурив глаза, но на коня твердо сел. Шашку поправил и, с седла перегнувшись, горсть земли с родимого база взял. Где-то теперь лежит он и чья земля на чужбинке греет ему грудь?

Кашляет дед тягуче и сухо, мехи в груди на разные лады хрипят-вызванивают, а в промежутках, когда, откашлявшись, прислонится сгорбленной спиной к комелю, думки идут в голове знакомой, хоженой стежкой.

Назло им носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой; шел по воскресеньям в церковь, распахнув полы полушубка, чтоб все видали.

Председатель Совета станицы при встрече как-то сказал:

— Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается.

Порохом пыхнул дед:

— А ты мне их вешал, что сымать-то велишь?

— Кто вешал, давно небось в земле червей продовольствует.

— И пущай. А я вот не сыму! Рази с мертвого сдерешь?

— Сказанул тоже. Тебя же жалеючи, советую, по мне, хоть спи с ними, да ить собаки. собаки-то штаны тебе облагают! Они, сердешные, отвыкли от такого виду, не признают свово.

Была обида горькая, как полынь в цвету. Ордена снял, но обида росла в душе, лопушилась, со злобой родниться начала.

Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю, лохмоногую и ушастую, брошенную красноармейцами в обмен, осенью за один огляд купили махновцы. Взамен оставили деду пару английских обмоток.

Прахом дымилось все нажитое десятками лет. Руки падали в работе; но весною,- когда холостеющая степь ложилась под ногами, покорная и истомная, манила деда земля, звала по ночам властным, неслышным зовом. Не мог противиться, запрягал быков в плуг, ехал, полосовал степь сталью, обсеменял ненасытную черноземную утробу ядреной пшеницей-гиркой.

Со старухой о сыне почти не говорил Гаврила.

Ночами слышал, как в подушку точила она слезы, носом чмыкала.

Помолчит та немного, откликнется:

— Должно, угар у нас. голова что-то прибаливает.

Не показывал виду, что догадывается, советовал:

— А ты бы рассольцу из-под огурцов. Сем-ка, я слазю в погреб, достану?

— Спи уж. Пройдет и так.

И снова тишина расплеталась в хате незримой кружевной паутиной. В оконце месяц нагло засматривал, на чужое горе, на материнскую тоску любуясь.

Но все же ждали и надеялись, что придет сын. Овчины отдал Гаврила выделать, старухе говорит:

— Мы с тобой перебьемся и так, а Петро придет, что будет носить? Зима заходит, надо ему полушубок шить.

В глазах потемнело, зверем кинулся к ней, повалил на пол, прохрипел, пену глотая с губ:

— Брось, подлюка. Брось. Что ты делаешь?!

Вырвал из рук папаху, в сундук кинул и замок навесил. Только стал примечать, что с той поры левый глаз у старухи стал дергаться и рот покривило.

Текли дни и недели, текла вода в Дону, под осень прозрачно-зеленая, всегда торопливая.

В этот день замерзли на Дону окраинцы. Через станицу пролетела припозднившаяся ватага диких гусей. Вечером прибежал к Гавриле соседский парень, на образа второпях перекрестился.

— Слыхал, дедушка? Прохор Лиховидов из Турции пришел. Он ить с вашим Петром в одном полку служил.

Спешил Гаврила по проулку, задыхаясь от кашля и быстрой ходьбы. Прохора не застал дома: уехал на хутор к брату, обещал вернуться к завтрему.

Ночь не спал Гаврила. Томился на печке бессонницей.

Перед светом зажег жирник, сел подшивать валенки.

Перед завтраком глянул Гаврила в окно, сказал почему-то шепотом:

— Прохор идет! Вошел он, на казака не похожий, чужой обличьем. Скрипели на ногах у него кованые английские ботинки, в мешковато сидело пальто чудного покроя, с чужого плеча, как видно.

— Здорово живешь, Гаврила Василич.

— Слава богу, служивый. Проходи, садись.

Прохор снял шапку, поздоровался со старухой и сел на лавку, в передний угол.

— Да, снега нынче рано упали. В старину в эту пору скотина на подножном корму ходила.

На минутку тягостно замолчали. Гаврила, с виду равнодушный и твердый, сказал:

— Постарел ты, парень, в чужих краях!

Заикнулась было старуха:

Поворачиваясь к гостю, спросил:

— Ну как, Прохор Игнатич, протекала ваша жизня?

— Хвалиться нечем. Дотянул до дому, как кобель с отбитым задом, и то слава богу.

— Та-а-ак. Плохо у турка жилось, значится?

— Концы с концами насилу связывали.- Прохор побарабанил по столу пальцами.- Однако и ты, Гаврила Василич, дюже постарел, седина вон как обрызгала тебе голову. Как вы тут живете при Советской власти?

Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил это, спросил резко и прямо:

— А вы разве не слыхали?

— По-разному слыхали,- отрубил Гаврила.

Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти, заговорил не сразу:

— В январе, кажись. Ну да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского. Город такой у моря есть. Ну, обнакновенно стояли.

Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.

— Стояли, а красные прорывались к горам: к зеленым на соединенье. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в разъезд. Командиром у нас был подъесаул Сенин. Вот тут и случись. понимаете.

Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло.

Прохор, не оглядываясь, торопливо пошел к двери.

— Как хотите, Гаврила Василия, а я истинно. Я правду говорю. Гольную правду. Своими глазами видал.

— А ежели я не хочу этому верить?!- багровея, захрипел Гаврила. Глаза его налились кровью и слезами. Разодрав у ворота рубаху, он голой волосатой грудью шел на оробевшего Прохора, стонал, запрокидывая потную голову:

А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.

Из степи дул ветер, порошил снегом; темень, черная и строгая, громоздилась в голых вишневых кустах.

Потом лег плашмя на притоптанный возле скирда снег и тяжело закрыл глаза.

В станице поговаривали о продразверстке, о бандах, что шли с низовьев Дона. В исполкоме на станичных сходах шепотом сообщались новости, но дед Гаврила ни разу не ступнул на расшатанное исполкомское крыльцо, надобности не было, потому о многом не слышал, многое не знал. Диковинно показалось ему, когда в воскресенье после обедни заявился председатель, с ним трое в желтых куценьких дубленках, с винтовками.

Председатель поручкался с Гаврилой и сразу, как обухом по затылку:

— Ну, признавайся, дед: хлеб есть?

— А ты думал как, духом святым кормимся?

— Ты не язви, говори толком: где хлеб?

— В амбаре, само собой.

— Дозволь узнать, какое вы имеете касательство к мому хлебу?

Рослый, белокурый, по виду начальник, постукивая на морозе каблуками, сказал:

— Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка. Слыхал, отец?

— Не дашь? Сами возьмем.

Пошептались с председателем, полезли по закромам, в очищенную, смугло-золотую пшеницу накидали с сапог снежных ошлепков. Белокурый, закуривая, решил:

— Оставить на семена, на прокорм, остальное забрать.- Оценивающим хозяйским взглядом прикинул количество хлеба и повернулся к Гавриле: Сколько десятин будешь сеять?

— Давитесь чужим добром. Лопайте.

Белокурый содрал с усины оттаявшую сосульку, искоса умным, насмешливым глазом кольнул Гаврилу, сказал со спокойной улыбкой:

Сочно треснул выстрел, и в тишине, вслед за выстрелом на короткое мгновение облапившей двор, четко сдвоил затвор, патронная гильза вылетела с коротким жужжаньем.

Оцепененье прошло: белокурый, влипая в притолоку, прыгающей рукой долго до жути тянул из кобуры револьвер, председатель, приседая по-заячьи, рванулся через двор к гумну, один из продотрядников упал на колено, выпуская из карабина обойму в черную папаху, качавшуюся за плетнем. Двор захлестнуло стукотнею выстрелов. Гаврила с трудом оторвал от снега словно прилипшие ноги и тяжело затрусил к крыльцу. Оглянувшись, увидал, как трое в дубленках недружно, врассыпную, застревая в сугробах, бежали к гумну, а в радушно распахнутые ворота хлынули конные.

Передний, в кубанке, на рыжем жеребце, горбатясь, приник к луке и закружил над головой шашку. Перед Гаврилой лебедиными крыльями мелькнули концы его белого башлыка, в лицо кинуло снегом, брызнувшим изпод лошадиных копыт.

Обессиленно прислонясь к резному крыльцу, Гаврила видел, как рыжий жеребец, подобравшись, взлетел через плетень и закружился на дыбках возле початого скирда ячменной соломы, а кубанец, свисая с седла, крест-накрест рубил ползавшего в корчах продотрядника.

На гумне обрывчатый, неясный шум, возня, чей-то протяжный, рыдающий крик. Через минуту гулко стукнул одинокий выстрел. Голуби, вспугнутые было стрельбой и вновь попадавшие на крышу амбара, сорвались в небо фиолетовой дробью. Конные на гумне спешились.

К Гавриле подошел кубанец в наброшенном на плечи белом башлыке. Лицо его, горячее и потное, подергивалось, углы губ слюняво свисали.

Гаврила трудно двинулся от крыльца, подавленный виденным, не мог совладать с онемевшим языком.

— Оглох ты, черт?! Овес есть?-спрашиваю. Неси мешок!

Не успели подвести лошадей к корыту с кормом,в ворота вскочил еще один.

— По коням. С горы пехота.

Кубанец с проклятием взнуздал облитого дымящимся потом жеребца и долго тер снегом обшлаг своего правого рукава, густо измазанного чем-то багровокрасным.

Со двора их выехало пятеро, в тороках последнего угадал Гаврила желтую, в кровяных узорах дубленку белокурого.

До вечера за бугром в терновой балке погромыхивали выстрелы. В станице побитой собакой, приниженно лежала тишина. Уже заголубели сумерки, когда Гаврила решился пойти на гумно. Вошел в настежь открытую калитку, увидел: па гуменном прясле, уронив голову, повис настигнутый пулей председатель. Руки его, свисая, словно тянулись за шапкой, валявшейся по ту сторону прясла.

Неподалеку от скирда на снегу, притрушенном объедьями и половой, лежали раздетые до белья продотрядники, все трое в ряд. И, глядя на них, уже не ощутил Гаврила в дрогнувшем от ужаса сердце той злобы, что гнездилась там с утра. Казалось небывальщиной, сном, чтобы на гумне, где постоянно разбойничали соседские козы, обдергивая прикладок соломы, теперь лежали изрубленные люди; и от них, от талых круговин примерзшей пупырчатой крови, уже струился-тек запах мертвечины.

Второй, щербатый и черноусый, выгнулся, вобрав голову в плечи, оскалясь непримиримо и злобно. Третий, зарывшись головою в солому, недвижно плыл по снегу: столько силы и напряжения было в мертвом размахе его рук.

Нагнулся Гаврила над белокурым, вглядываясь в почерневшее лицо, и дрогнул от жалости: лежал перед ним мальчишка лет девятнадцати, а не сердитый, с колючими глазами продкомиссар. Под желтеньким пушком усов возле губ стыл иней и скорбная складка, лишь поперек лба темнела морщинка, глубокая и строгая.

Бесцельно тронул рукою голую грудь и качнулся от неожиданности: сквозь леденящий холодок ладонь прощупала потухающее тепло.

Старуха ахнула и, крестясь, шарахнулась к печке, когда Гаврила, кряхтя и стоная, приволок на спине одеревеневшее, кровью почерненное тело.

Положил на лавку, обмыл холодной водой, до устали, до пота тер колючим шерстяным чулком ноги, руки, грудь. Прислонился ухом к гадливо-холодной груди и насилу услышал глухой, с долгими промежутками стук сердца.

Четвертые сутки лежал он в горнице, шафранно-бледный, похожий на покойника. Пересекая лоб и щеку, багровел запекшийся кровью шрам, туго перевязанная грудь качала одеяло, с хрипом и клокотаньем вбирая воздух.

Каждый день Гаврила вставлял ему в рот свой потрескавшийся, зачерствелый палец, концом ножа осторожно разжимал стиснутые зубы, а старуха через камышинку лила подогретое молоко и навар из бараньих костей.

На четвертый день с утра па щеках белокурого зарозовел румянец, к полудню лицо его полыхало, как куст боярышника, зажженный морозом, дрожь сотрясала все тело, и под рубахой проступил холодный и клейкий пот.

С этой поры стал он несвязно и тихо бредить, порывался вскакивать с кровати. Днем и ночью дежурили около него Гаврила поочередно со старухой.

В длинные зимние ночи, когда восточный ветер, налетая с Обдонья, мутил почерневшее небо и низко над станицей стлал холодные тучи, сиживал Гаврила возле раненого, уронив голову на руки, вслушиваясь, как бредил тот, незнакомым, окающим говорком несвязно о чем-то рассказывая; подолгу вглядывался в смуглый треугольник загара на груди, в голубые веки закрытых глаз, обведенных сизыми подковами. И когда с выцветших губ текли тягучие стоны, хриплая команда, безобразные ругательства и лицо искажалось гневом и болью,- слезы закипали у Гаврилы в груди. В такие минуты жалость приходила непрошеная.

Заезжал как-то командир проходившего через станину полка. Лошадь у ворот оставил с ординарцем, сам взбежал на крыльцо, гремя шашкой и шпорами. В горнице шапку снял и долго молча стоял у кровати. По липу раненого бродили бледные тени, из губ, сожженных жаром, точилась кровица. Качнул командир преждевременно поседевшей головой, затуманясь и глядя куда-то мимо Гаврилиных глаз, сказал:

— Побереги товарища, старик!

Текли дни и недели. Минули святки. На шестнадцатый день в первый раз открыл белокурый глаза, и услышал Гаврила голос, паутинно-скрипучий:

— Здорово меня обработали?

— Не приведи Христос!

Во взгляде, прозрачном и неуловимом, почудилась Гавриле усмешка, беззлобно-простая.

— Энти того. закопали их на плацу.

Молча пошевелил по одеялу пальцами и перевел взгляд на некрашеные доски потолка.

Голубые с прожилками веки устало опустились.

Подумав, хотел еще о чем-то спросить, но услышал ровное, в нос дыхание и, удерживая руками равновесие, на цыпочках отошел от кровати.

Жизнь возвращалась к нему медленно, словно нехотя. На другой месяц с трудом поднимал от подушки голову, на спине появились пролежни.

С каждым днем с ужасом чувствовал Гаврила, что кровно привязывается к новому Петру, а образ первого, родного, меркнет, тускнеет, как отблеск заходящего солнца на слюдяном оконце хаты. Силился вернуть прежнюю тоску и боль, но прежнее уходило все дальше, и ощущал Гаврила от этого стыд и неловкость. Уходил на баз, возился там часами, но, вспомнив, что с Петром у кровати сидит неотступно старуха, испытывал ревнивое чувство. Шел в хату, молча топтался у изголовья кровати, негнущимися пальцами неловко поправлял наволочку подушки и, перехватив сердитый взгляд старухи, смирно садился на скамью и притихал.

Старуха поила Петра сурчиным жиром, настоем целебных трав, снятых весною, в майском цвету. От этого ли или от того, что молодость брала верх над немощью, но раны зарубцевались, кровь красила пополневшие щеки, лишь правая рука, с изуродованной у предплечья костью срасталась плохо: как видно, отработала свое.

Но все же на второй неделе поста в первый раз присел Петро на кровати сам, без посторонней помощи, и, удивленный собственной силой, долго и недоверчиво улыбался.

Ночью в кухне, покашливая на печке, шепотом:

— На ноги подымается наш. Ты завтра из сундука Петровы шаровары достань. Приготовь всю амуницию. Ему ить надеть нечего.

— Сама знаю! Я ить надысь достала.

— Ишь ты, проворная. Полушубок-то достала?

— Ну, а то телешом, что ли, парню ходить!

Гаврила повозился на печке, чуть было задремал, но вспомнил и, торжествуя, поднял голову:

— А папах? Папах небось забыла, старая гусыня?

— Отвяжись! Мимо сорок разов прошел и не спотыкнулся, вон на гвозде другой день висит.

Гаврила досадливо кашлянул и примолк.

Расторопная весна уже турсучила Дон. Лед почернел, будто источенный червями, и ноздревато припух. Гора облысела. Снег ушел из степи в яры и балки. 06донье млело, затопленное солнечным половодьем. Из степи ветер щедро кидал запахи воскресающей полынной горечи.

Был на исходе март.

— Сегодня встану, отец!

Несмотря на то что все красноармейцы, переступавшие порог Гаврилиного дома, глянув на его волосы, опрятно выбеленные сединой, называли его отцом, на этот раз Гаврила почувствовал в тоне голоса теплую нотку. Казалось ли ему так, или действительно Петро вложил в это слово сыновью ласку, но Гаврила густо побагровел, закашлялся и, скрывая смущенную радость, пробормотал;

— Третий месяц лежишь. Пора уж, Петя!

Вышел Петро на крыльцо, ходульно переставляя ноги, и чуть было не задохнулся от избытка воздуха, втолкнутого в легкие ветром. Гаврила поддерживал его сзади, а старуха томашилась возле крыльца, утирая завеской привычные слезы.

— Ну, и хорошо сделал, отец!

Говорили между собою мало, но отношения увязались простые и любовные.

Как-то, дня два спустя после того, как в первый раз вышел Петро на двор, перед сном, умащиваясь на печке, спросил Гаврила:

— Откель же ты родом, сынок?

— Из мужицкого сословия?

— Это как же? Рукомесло имел какое, навроде чеботарь али бондарь?

— Нет, отец, я на заводе работал. На чугунолитейном заводе. С мальства там.

— А хлеб забирать это как же пристроился?

— Ты, что же, у них за командира был?

Было трудно спрашивать, но к этому вел:

— Значится, ты партейный?

— Коммунист,- ответил Петро, ясно улыбаясь.

И от улыбки этой бесхитростной уже не страшным показалось Гавриле чуждое слово.

Старуха, выждав время, спросила с живостью:

— А семья-то есть у тебя, Петюшка?

— Ни синь пороха. Один, как месяц в небе!

— Родители, должно, померли?

— Еще махоньким был, лет семи. Отца при пьянке убили, а мать где-то таскается.

— Ушла с одним подрядчиком, а я при заводе вырос.

Гаврила свесил с печки ноги, долго молчал, потом заговорил, раздельно, медленно:

— Что ж, сынок, коли нету у тебя родни, оставайся при нас. Был у нас сын, по нем и тебя Петром кличем. Был, да быльем порос, а теперь вот двое с старухой кулюкаем. За это время сколько горя с тобой натерпелись; должно, от этого и полюбился ты нам. Хучь и чужая в тебе кровь, а душой за тебя болишь, как за родного. Оставайся! Будем с тобой возле земли кормиться, она у нас на Дону плодовитая, щедрая. Справим тебя, женим. Я свое отжил, правь хозяйством ты. По мне, лишь бы уважал нашу старость да перед смертью в куске не отказывал. Не бросай нас, стариков, Петро.

За печкой верещал сверчок, трескуче и нудно.

Под ветром тосковали ставни.

Петро упорно глядел под ноги в выщербленный пол, левой рукой сухо выстукивал по лавке. Звук получился волнующий и редкий: тук-тик-так! тук-тик-так. тук-тик-так.

Как видно, обдумывал ответ. И, решившись, оборвал стук, тряхнул головой:

— Я, отец, останусь у вас с радостью, только работник из меня, сам видишь, плоховатый. Рука моя, кормилица, не срастается, стерва! Однако работать буду, насколько силов хватит. Лето поживу, а там видно будет.

Прялка под ногою старухи радостно зажужжала, замурлыкала, наматывая на скало волокнистую шерсть.

Баюкала ли, житье ли привольное сулила размеренным, усыпляющим стуком не знаю.

Вслед за весной пришли дни, опаленные солнцем, курчавые и седые от жирной степной пыли. Надолго стало ведро. Дон, буйный, как смолоду, бугрился вихрастыми валами. Полая вода поила крайние дворы станицы. Обдонье, зеленовато-белесое, насыщало ветер медвяным запахом цветущих тополей, в лугу зарею розовело озеро, покрытое опавшим цветом диких яблонь. Ночами по-девичьи перемигивались зарницы, и ночи были короткие, как зарничный огневый всплеск. От длинного рабочего дня не успевали отдыхать быки. На выгоне пасся скот, вылинявший и ребристый.

Гаврила с Петром жили в степи неделю. Пахали, боронили, сеяли, ночевали под арбой, одеваясь одним тулупом, но никогда не говорил Гаврила о том, как крепко, незримой путой, привязал к себе его новый сын. Белокурый, веселый, работящий, заслонил собою образ покойного Петра. О нем вспоминал Гаврила все реже. За работой некогда стало вспоминать.

Дни шли воровской, неприметной поступью. Подошел покос.

Томимый неясной тревогой, Гаврила долго вертел в руках конверт с расплывчатыми буквами, размашисто набросанными чернильным карандашом.

Поднимал и глядел на свет, но конверт ревниво хранил чью-то тайну, и Гаврила невольно чувствовал нарастающую злобу к этому письму, изломавшему привычный покой.

— Тебе, сынок, письмо откель-то.

Засветив в хате огонь, Гаврила острым, нащупывающим взглядом следил за обрадованным лицом Петра, читавшего письмо. Не вытерпел, спросил:

— От товарищей с завода.

— Всчет чего же пишут?

У Петра, темнея, померкли глаза, ответил нехотя:

— Зовут на завод. Собираются его пускать. С семнадцатого года стоял.

Угловато осунулся и пожелтел Петро. По ночам слышал Гаврила, как вздыхал он и ворочался на кровати. Понял, после долгого раздумья, что не жить Петру в станице, не лохматить плугом степную целинную черноземь. Завод, вскормивший Петра, рано или поздно, а отымет его, и снова черной чередой заковыляют безрадостные, одичалые дни. По кирпичику разметал бы Гаврила ненавистный завод и место с землею сровнял бы, чтобы росла на нем крапива да лопушился бурьян.

На третий день на покосе, когда сошлись у стана напиться, заговорил Петро:

— Не могу, отец, оставаться! Поеду на завод. Тянет, душу мутит.

— Не то. Завод свой, когда шел Колчак, мы защищали полторы недели, девятерых колчаковцы повесили, как только заняли поселок, а теперь рабочие, какие пришли из армии, снова поднимают завод на ноги. Смертно голодают сами и семьи ихние, а работают. Как же я могу жить тут? А совесть.

— Чем пособишь-то? Рукой ить неправ.

— Чудно говоришь, отец! Там каждой рукой дорожат!

И, цепляясь за последнюю надежду, шепотом, дыша порывисто и хрипло:

— А может, в самом деле возвернешься? А? Неужли не пожалеешь нашу старость, а.

Скрипела арба, разнобоисто шагали быки, из-под колес, шурша, осыпался рыхлый мел. Дорога, излучисто скользившая вдоль Дона, возле часовенки заворачивала влево. От поворота видны церкви окружной станицы и зеленое затейливое кружево садов.

Гаврила всю дорогу говорил без умолку. Пытался улыбаться.

— На этом месте года три назад девки в Дону потопли. Оттого и часовенка.- Он указал кнутовищем на унылую верхушку часовни.- Тут мы с тобой и простимся. Дальше дороги нету, гора обвалилась. Отсель до станицы с версту, помаленечку дойдешь.

Петро поправил на ремне сумку с харчами и слез с арбы. С усилием задушив рыдание, Гаврила кинул на землю кнут и протянул трясущиеся руки.

Петро, прихрамывая, пошел, почти побежал по узенькой каемке дороги.

В последний раз мелькнула за поворотом родная белокурая голова, в последний раз махнул Петро картузом, и на том месте, где ступила его нога, ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *