За что белинский критиковал гоголя

Арена

Соро­ко­вые годы XIX века. Непро­стое время для Рос­сии. С одной сто­роны, бурно раз­ви­ва­ются науки и искус­ства, совер­шен­ству­ются законы, трид­цать лет уже как мир, война с Напо­лео­ном ста­но­вится исто­рией. С дру­гой — закру­чи­ва­ются гайки, госу­дарь Нико­лай Пер­вый, потря­сен­ный вос­ста­нием декаб­ри­стов, не наме­рен поощ­рять поли­ти­че­ские и идей­ные вольности.

Но воль­но­дум­ство все равно тихой сапой рас­про­стра­ня­ется в рус­ском обра­зо­ван­ном обще­стве. Все больше людей теряют веру в Бога и соблю­дают пра­во­слав­ные тра­ди­ции лишь для вида, чтобы «не нары­ваться». Все больше людей с вос­хи­ще­нием смот­рят на Запад, видя в нем обра­зец пере­устрой­ства рус­ской жизни.

Еще дей­ствует кре­пост­ное право — хотя оно рас­про­стра­ня­ется только на кре­стьян поме­щи­чьих, госу­дар­ствен­ные уже по-тихому отпу­щены на волю, но все, и в том числе сам импе­ра­тор, убеж­дены, что кре­пост­ное право — это зло и с ним надо что-то делать.

Уже нет ни Пуш­кина, ни Лер­мон­това. Уже скон­чался пре­по­доб­ный Сера­фим Саров­ский, уже раз­ви­ва­ется тра­ди­ция стар­че­ства — прежде всего в Опти­ной пустыни. Уже идет поле­мика запад­ни­ков и сла­вя­но­фи­лов. Уже есть пресса, как «левая», так и «пра­вая». Еще не нача­лась Крым­ская война. Еще молоды и мало кому известны Лев Тол­стой и Федор Достоевский.

Участники схватки

Нико­лай Васи­лье­вич Гоголь. К сере­дине 40‑х годов XIX века — извест­ней­ший рус­ский писа­тель, уже напи­саны и опуб­ли­ко­ваны основ­ные его «хиты» — «Реви­зор», «Мерт­вые души», «Тарас Бульба», «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Петер­бург­ские пове­сти»… Один из немно­гих тогдаш­них рус­ских писа­те­лей, кто не про­сто сохра­нил веру в Бога, но и был глу­боко воцерковлен.

По сви­де­тель­ству совре­мен­ни­ков, Гоголь еже­дневно читал по главе из Еван­ге­лия, апо­столь­ских посла­ний и Вет­хого Завета, а также житие свя­того, память кото­рого празд­ну­ется Цер­ко­вью в этот день. Кроме молитв утрен­них и вечер­них, кото­рые еже­дневно читают все пра­во­слав­ные хри­сти­ане, он про­чи­ты­вал еще и малое пове­че­рие. Читал он и свя­то­оте­че­ские тво­ре­ния (по-цер­ков­но­сла­вян­ски, рус­ских пере­во­дов тогда еще не было). При­чем не про­сто читал, но посто­янно делал выписки.

В 1848 году Гоголь совер­шил палом­ни­че­скую поездку на Свя­тую Землю, в Иеру­са­лим (в то время это было весьма труд­ное путе­ше­ствие), посе­щал рус­ские мона­стыри — Оптину пустынь, Тро­ице-Сер­ги­еву лавру, меч­тал поехать на Афон и вообще неод­но­кратно изъ­яв­лял жела­ние при­нять мона­ше­ский постриг. Но в монахи его не постригли. Впо­след­ствии пре­по­доб­ный Вар­со­но­фий Оптин­ский писал: «Неиз­вестно, захо­дил ли раньше у Гоголя с батюш­кой Мака­рием раз­го­вор о мона­ше­стве, неиз­вестно, пред­ла­гал ли ему ста­рец посту­пить в мона­стырь. Очень воз­можно, что батюшка Мака­рий и не звал его, видя, что он не поне­сет труд­но­стей нашей жизни».

При этом чело­век он был тон­кий, рани­мый, с обострен­ными чув­ствами, близко к сердцу вос­при­ни­мал всё про­ис­хо­дя­щее с ним. Жил скудно, от при­чи­та­ю­щейся ему доли наслед­ства отка­зался в пользу матери и сестер, не имел сво­его дома, жил или на съем­ных квар­ти­рах, или у дру­зей. Он посто­янно помо­гал нуж­да­ю­щимся сту­ден­там, а после смерти в 1852 году от него оста­лись только книги, одежда да около сорока руб­лей денег.

Вис­са­рион Гри­го­рье­вич Белин­ский. Осново­по­лож­ник рус­ской лите­ра­тур­ной кри­тики. Иван Тур­ге­нев назы­вал Белин­ского «цен­траль­ной нату­рой эпохи». Это был под­лин­ный вла­сти­тель дум.

По убеж­де­ниям своим был не про­сто запад­ни­ком, а запад­ни­ком в мак­си­маль­ной сте­пени. Нена­ви­дел само­дер­жа­вие, нена­ви­дел Пра­во­слав­ную Цер­ковь (кстати, он внук свя­щен­ника). Ему при­над­ле­жат слова о «мара­тов­ской» (Выра­же­ние самого Белин­ского, кото­рый имел в виду одного из вождей рево­лю­ци­он­ной Фран­ции Жана-Поля Марата, идео­лога рево­лю­ци­он­ного тер­рора. — Ред.) любви к чело­ве­че­ству: «чтобы сде­лать счаст­ли­вою часть его, я, кажется, огнем и мечом истре­бил бы осталь­ную» (это его выска­зы­ва­ние цити­руют фило­софы Н. А. Бер­дяев и А. Ф. Лосев). Трудно ска­зать, был ли он пол­но­стью ате­и­стом (хотя Досто­ев­ский его именно ате­и­стом и назы­вал), но уж анти­кле­ри­ка­лом-то он был точно. В 1830 году Белин­ский писал матери: «Маменька, Вы уже в дру­гом письме уве­ще­ва­ете меня ходить по церк­вам Шататься мне по оным неко­гда, ибо чрез­вы­чайно много дру­гих, гораздо важ­ней­ших дел Я пошел по такому отде­ле­нию, кото­рое тре­бует, чтобы иметь позна­ние и толк во всех изящ­ных искус­ствах. И потому я прошу Вас уво­лить меня от нра­во­уче­ний такого рода: уве­ряю Вас, что они будут бес­по­лезны». А в 1845 году в письме к Гер­цену он писал: «в сло­вах Бог и рели­гия вижу тьму, мрак, цепи и кнут».

Белин­ский был без­за­ветно пре­дан рус­ской лите­ра­туре, она ока­за­лась для него выс­шей цен­но­стью и свя­ты­ней. Но, обла­дая живым умом, он был крайне наи­вен. К при­меру, искренне утвер­ждал, что если бы Хри­стос при­шел сей­час, то стал бы соци­а­ли­стом (Хри­ста он, конечно, счи­тал не Бого­че­ло­ве­ком, а про­сто человеком).

При этом глу­бо­кого систе­ма­ти­че­ского обра­зо­ва­ния он не полу­чил, Петер­бург­ский уни­вер­си­тет, в кото­ром учился, не окон­чил по болезни. О Рос­сии судил, видя только сто­лич­ную жизнь и читая прессу.

Был женат, жил скудно, отли­чался сла­бым здо­ро­вьем, умер от чахотки (тубер­ку­леза лег­ких) в 1848 году, в 37 лет.

С чего все началось?

В самом начале 1847 года вышла из печати книга Гоголя «Выбран­ные места из пере­писки с дру­зьями», кото­рая про­из­вела в рус­ском обра­зо­ван­ном обще­стве впе­чат­ле­ние разо­рвав­шейся бомбы. Поэт и лите­ра­тур­ный кри­тик Сте­пан Шевы­рев писал: «В тече­ние двух меся­цев по выходе книги она состав­ляла люби­мый, живой пред­мет все­об­щих раз­го­во­ров. В Москве не было вечер­ней беседы, разу­ме­ется, в тех кру­гах, куда про­ни­кают мысль и лите­ра­тура, где бы не тол­ко­вали о ней, не раз­да­ва­лись бы жар­кие споры, не чита­лись бы из нее отрывки».

У книги были сто­рон­ники, но гораздо больше было про­тив­ни­ков, самым ярким и гром­ким из кото­рых ока­зался Белин­ский. 7 фев­раля 1847 года в жур­нале «Совре­мен­ник» вышла его рецен­зия на «Выбран­ные места…», где он под­верг книгу уни­что­жа­ю­щей кри­тике. Закан­чи­ва­ется его рецен­зия сло­вами: «Горе чело­веку, кото­рого сама при­рода создала худож­ни­ком, горе ему, если, недо­воль­ный своей доро­гой, он ринется в чуж­дый ему путь! На этом новом пути ожи­дает его неми­ну­е­мое паде­ние, после кото­рого не все­гда бывает воз­можно воз­вра­ще­ние на преж­нюю дорогу». И это еще сгла­жен­ный цен­зу­рой вари­ант. Как тогда же он писал жур­на­ли­сту Васи­лию Бот­кину, «Ста­тья о гнус­ной книге Гоголя могла бы выйти заме­ча­тельно хоро­шею, если бы я в ней мог, зажму­рив глаза, отдаться него­до­ва­нию и бешенству…»

Затем, летом того же года, нача­лась пере­писка между Белин­ским и Гого­лем — та самая идей­ная схватка, о кото­рой и речь.

Что такого в этой книге?

«Выбран­ные места из пере­писки с дру­зьями» — не худо­же­ствен­ная проза, а пуб­ли­ци­стика, пря­мое автор­ское выска­зы­ва­ние. Очень трудно одним сло­вом опре­де­лить ее жанр. Если поль­зо­ваться совре­мен­ными ана­ло­ги­ями, это «Живой жур­нал» или «Фейс­бук» писателя.

«Выбран­ные места из пере­писки с дру­зьями» — это ком­по­зи­ция из писем, частью адре­со­ван­ных извест­ным людям, а частью — обо­зна­чен­ным лишь ини­ци­а­лами или никак не обо­зна­чен­ным. Письма эти пере­ме­жа­ются эссе и лите­ра­ту­ро­вед­че­скими ста­тьями. Вот лишь несколько заго­лов­ков из книги: «О лиризме наших поэтов», «Несколько слов о нашей Церкви и духо­вен­стве», «Рус­ский поме­щик», «Нужно про­ез­диться по Рос­сии», «О театре, об одно­сто­рон­нем взгляде на театр и вообще об одно­сто­рон­но­сти», «Бли­зо­ру­кому при­я­телю», «Страхи и ужасы Рос­сии», «Чей удел на земле выше». Начи­на­ется книга с автор­ского заве­ща­ния и завер­ша­ется эссе «Свет­лое воскресение».

Содер­жа­тельно — это попытка про­по­ве­до­вать хри­сти­ан­ство совре­мен­ни­кам, при­чем совре­мен­ни­кам, весьма от веры дале­ким. Про­по­ведь Гоголя при этом не абстрактна, это не курс дог­ма­ти­че­ского бого­сло­вия. Глав­ный упор он делает на том, как сле­дует жить по-хри­сти­ан­ски, будучи тем, кем ты явля­ешься — писа­те­лем, чинов­ни­ком, поме­щи­ком и так далее.

Источник

Белинский — о «гнусной» книге Гоголя

В начале 1847 года вышел сборник Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», центральное место в котором отводилось размышлениям на тему религии.

Литературный критик Виссарион Белинский осудил Николая Гоголя, ставшего «проповедником кнута, апостолом невежества, поборником мракобесия и обскурантизма». Власти разрешили публикацию письма Белинского только в 1905 году. До этого времени его распространяли в рукописном виде.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши — и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие ), и нелитературные, которых имена Вам известны. Вы сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с её духом. Если б она и была написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если её принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетонённую проделку для достижения небесным путём чисто земных целей — в этом виноваты только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это от того, что Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтоб Вы не были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далёка, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому, что Вы в этом прекрасном далёке живёте совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя бы тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), — что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трёххвостою плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами. И это не должно было привести меня в негодование. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки… И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова ученья, — совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты, неумытое рыло! Да у какого Ноздрёва, какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которого должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления — быть без вины виноватым! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления. Не может быть. Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или — не смею досказать моей мысли…

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между Ним и какою-нибудь, а тем более православною, церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину Своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь всё это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…

А потому, неужели Вы, автор «Ревизора» и «Мёртвых душ», неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы, жеребцы? — Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя Божие, почёсывая себе задницу. Он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нём ещё много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними; живой пример — Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещёнными и образованными и где многие, отложившись от христианства, всё ещё упорно стоят за какого-то Бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нём даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною аскетическою созерцательностию — ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас); только продолжайте благоразумно созерцать её из Вашего прекрасного далёка: вблизи-то она не так красива и не так безопасна… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, — он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да ещё так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш брат, русский человек.

Вспомнил я ещё, что в Вашей книге Вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский Бог за эту византийскую мысль, если только, передавши её бумаге, Вы не знали, что творили…

«Но, может быть, — скажете Вы мне, — положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь; но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?» — Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже ещё недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею. Конечно, в Вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; зато они развили общее им с Вами учение с большей энергиею и большею последовательностию, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому Богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые, с Вашей точки зрения, если б только Вы имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к её погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тождественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в Вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что Ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника. Ещё прежде этого в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто Теперь судите сами: можно ли удивляться тому, что Ваша книга уронила Вас в глазах публики и как писателя и, ещё больше, как человека?

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Её характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжёлым гнётом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть ещё жизнь и движение вперёд. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так лёгок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от её дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мёртвых Душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мёртвые Души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя ещё и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!

Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронёсся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать её по самой низкой цене, мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит ещё, инстинкт истины!

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль — довести о нём до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде всё равно, и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие Его в груди своей, или потерявшие Его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, — тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведёт неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе — это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек!» Неужели Вы думаете, что сказать «всяк», вместо «всякий», — значит выразиться Библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдаётся лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из неё выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора «Ревизора» и «Мёртвых Душ»?

Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всём остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щёлкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то всё же и не глупцов. Эти люди в своём удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но всё же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да ещё вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплёта, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих». Всё это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши её с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал её сто раз, и всё-таки не нашёл в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам всё, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях — я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России. И вот моё последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *